Только Море можно, только Мора может писать на эту тему, касаясь их светлых ярких живущих (почти придуманных) образов -- как раны языком. Только она знает, как не наделать грубостей, как не спугнуть мое воображение как пугливого олененка, как нетвердо и ласково приманить куском соблазнительной соли, чтобы я закрыла глаза и не смогла противиться, не смогла. Больше ни у кого не получается про них -- другие как слоны в посудной лавке, как ни стараются, все рушится и бьется, валится с полок, они слишком грубые и большие, как дети, которые убивают бабочку, восхищенно сминая ее в кулаке. Вот Мора умудряется так тонко и нежно схватить ее за крылышки, что ни грамма золотой и черной пыльцы не остается на ее пальцах. Она дует -- и бабочка летит.
Текст, РПС.Автор: Moura.
Название: Доза номер раз.
Тип: RPS.
Пейринг: Меньшиков/Козловский.
Рейтинг: почти R (наконец-то).
Размер: мини.
Примечание: это, как случается часто, была попытка написать пвп - и, как случается
всегда, провальная. Но что нашепталось маленькими голосками, то нашепталось.
Посвящение:
аландр - за прекрасные клипы - и чтобы были время и вдохновение, а так же исходники с ОЕ, сданная политология и прочие радости. И ещё за терпение (да, я о своих многочисленных многословных комментах и эмоционировании).
{read}Ты меня научил
Не бояться страданий,
Уходить, не дождавшись
Аплодисментов.
Пусть взрываются звёзды
За преступность желаний,
Лишь бы ты был со мной
За секунду до смерти.
© Flёur.
Один раз, - сказал он сам, когда Олег открыл ему дверь, - ты позволишь мне это только один раз, а завтра я всё равно улечу. И это пройдёт. Потому что - пройдёт же? Надо просто поставить точку.
Надо просто погасить эту дикую химическую реакцию, я устал жить, как в лабораторной колбе. Мне нужно успокоиться.
А чтобы успокоиться - мне нужно, чтобы ты...
«Чтобы я - что?» - изогнув губы, поинтересуется Меньшиков. «Чтобы ты дал мне это сделать», - ответит он.
Стыд подожжется, свернётся над огнём ещё раньше, ещё по ту сторону от порога. Потому что по эту не будет уже ничего, кроме Олега, его выверенных, почти врачебных движений и почти унизительных сухих инструкций; его «И часто ты ходишь к коллегам за сексом, Даня?», - расстёгивая рубашку. И надо бы будет вывернуться и, не попадая в штанины, наскоро одеться и исчезнуть, срезавшись на полпути, но он не сможет, потому что всё, что выше инстинктов и подрёберной тяги, тоже останется за порогом. «Гордость» превратится в слово из чужого лексикона, со страниц никогда не играемых пьес. Он только поймает в какую-то секунду чужой черно-кофейный, глянцевый, потусторонний и нечитаемый взгляд (это будет - сложно) - и (конечно, я не умоляю) попросит:
— Скажи мне, что это пройдёт.
Ты пройдёшь, как ветрянка. Как корь.
И может быть - может быть, он не уверен до конца - в тот момент что-то изменится, потому что у Олега вдруг как-то странно, страшно дёрнется угол губ, и он уронит поднятую руку - будто бы - или примерещится? - обессиленно. Вдохнёт. Закроет глаза.
И всё станет иначе.
*
— Это пройдёт, Даня, - смешок у него глухой и короткий, как будто сухая змеиная шкурка шуршит по песку. Кожа тоже сухая - и очень горячая; Данила чувствует, как чужие пальцы медленно, почти вдумчиво скользят вдоль позвоночника, снизу вверх, от поясничной ямки до кромки волос на шее, считая подушечками каждый позвонок. - Это пройдёт, - голос становится жестче, чётче, и невидимый металлический обруч, корона без зубцов, терновый венец сжимает Козловскому лоб. Он глотает воздух раскрытым ртом, потому что то, что происходит, не должно быть так хорошо. От того, как чужие пальцы осторожно, но уверенно ныряют в волосы, сжимают пряди, оттягивают голову назад, не должно быть - так.
Он выгибает шею, отрывая голову от подушки, закрывает глаза - и Олег наклоняется ниже, прижимается грудью к его спине - двести двадцать шибают сразу в мозг - и говорит снова:
— Пройдёт.
Говорит, задевая мочку уха, и тогда Данила выворачивает голову, ловя губами его губы, как ловят глоток воздуха. Он хочет сказать «Нет», перекатывает это «Нет» по языку, толкает его в чужой рот, кончиком языка выписывает на кромке зубов, и Олег считывает, слизывает, смеётся в этот стыдный, восхитительный поцелуй - тем самым шуршащим, мягким смешком.
— Пройдёт, - пальцы гладят затылок, и Данила льнёт к этой руке, желая одновременно ещё сильнее вжаться в неё - и податься вперёд, ближе, углубляя. - Ты уедешь - и всё пройдёт, - Олег вжимает его в раскалённую, в жгутах непристойно-влажных простыней постель, касается губами выступающего позвонка на шее, накрывает собою - куполом от мира, жаром от жара, пропускает ладонь между его телом и постелью - и касается.
Данила захватывает угол подушки зубами, потому что так - так точно быть не должно, и эти двести двадцать вольт почему-то не проходят насквозь, они супротив всем законам циркулируют в нём по замкнутой орбите, дрожат под рёбрами. Он не замечает, как приподнимает бедра, тянется выше, выгибает спину, и чужая рука ласково скользит по коже так, как никто и никогда ещё не прикасался - и никто никогда больше не прикоснётся, потому что дело - в персонификации.
Или это называется как-то ещё. Или не называется никак. Он подумает потом, когда сможет, когда чужое дыхание не будет клеймить кожу.
— Гос-по-ди, - выдыхает Олег как-то беспомощно, когда он в первый раз стонет низким, грудным стоном, подаваясь навстречу этим пальцам, их медленной, неумолимой, дразнящей уверенности. - Гос-по-ди.
*
— Да брось ты её к дьяволу! - в меньшиковском шипящем шепоте -почти ярость. Продавленная подушка с влажно-серым от его, Данилы, слюны углом отлетает к противоположной стене. - Давай. Ну, - просит он, и тогда Данила, больше не сдерживаясь, стонет в голос - на выдохе, почти болезненно. В груди жжет так, словно внутренности его промыты в горючей жидкости.
Чужое дыхание, неровное и рваное, слышится небесной музыкой - над самым ухом, в такт каждому толчку. И это всё тоже - не должно - ...
Он снова не успеет додумать.
*
— Все экспериментируют в двадцать, - скажет потом Меньшиков, стоя на балконе и закуривая, и желтовато-голубое утро будет расплёскиваться вокруг его головы. Он трижды щёлкнет тяжелой гравированной зажигалкой, прежде чем вспыхнет узкий синий язык пламени. - Я тоже экспериментировал.
— Это был не эксперимент, - выхрипит Козловский, прочищая горло. Слова будут першить, царапая слизистую.
— Уже? Да что ты, - равнодушно-безмятежно отзовётся Олег.
Семь циферблатных часов майского утра кинут на него сероватые тени, мгновенно спрятавшиеся под глазами, у крыльев носа и в складках рта, и это почему-то будет пугать больше и опалять сильнее, чем освободительное, греховно-сладкое единение тел. Потому что когда в кончиках пальцев показывает от этого - упавшая на лоб прядка, резкая морщина через высокий лоб, выпущенный изо рта дым - значит, всё-таки нет выхода, и ничто не помогло. Значит, его действительно нет.
— Что ж ты мне соврал-то, - пробормочет Данила, растирая ладонями лицо. Остывшие простыни будут мерзко холодить, и он сядет на самый край постели, больше похожей на поле битвы.
— Что? - Олег выгнет брови, сжимая в пальцах тлеющую сигарету, и так, сквозь стекло, они будут смотреть друг на друга ещё долго. Пока серый столбик пепла не опадёт, разбиваясь, на холодную плитку.
Данила снова откинется на спину, и комната, кажущаяся полупустой и выстуженной, завертится перед глазами, и к горлу подступит страшная, какая-то похмельная тошнота. Он думал: его отпустит, и должен был быть умнее, черт бы его побрал, умнее, чтобы понять - от этого и так ещё никого никогда не отпускало, и Олег не должен был ему позволять.
Хотя какое Олегу дело до его тонкой душевной организации.
Потом Меньшиков вернётся в комнату, зачем-то включит кондиционер и отопьёт вчерашний кофе из полупустой чашки, оставленной на полу. Присядет на край постели - и протянет руку, чтобы взъерошить волосы. И вся воля, восстановленная из праха и пепла, уйдёт на то, чтобы не взвыть, увлекаясь за этой ладонью.
— Собирайся. У тебя самолёт через три часа.
*
— Подожди, - откуда-то берутся помехи, и хочется побить корпусом об ладонь, забыв, что это мобильный, а не совковая трубка на витом шнуре, - подожди, - Данила вбрасывает, вдавливает слова в пространство, - ты слушаешь?
— Да, - доносится сквозь странный, алогичный, несовременный какой-то треск, - говори.
— Мне тебе надо что-то сказать, ты слышишь? Слушаешь? Надо что-то сказать!
— Ну продолжай.
— Не так, когда я вернусь, - он прикрывает ладонью рот, будто силясь сохранить и усилить, не расплескать звук собственного голоса, - когда я вернусь, ладно? Можно?
Пролив с громким именем и три тысячи километров вдруг ощущаются особенно непреодолимыми, тяжелыми, как бетонный блок на плечах.
— Не прошло ничего! И не могло пройти, и ты знал.
Пролив с громким именем, и три тысячи...
— Предположим.
Чужой голос слишком тихий, почти неслышный, и Данила узнает в нём сразу, безошибочно, животным каким-то чутьём улавливает собственное «Нет - выхода».
— Даня, - предупреждает тот, и пауза хрипит, как мог бы хрипеть голос, - дальше будет только хуже.
И Данила кивает, забыв, что Олег не может видеть кивка, и улыбается в трубку. Как мучимый болью, которому впрыснули морфия. Потому что это - саморазрушение на двоих, а, значит, почти созидание.
Спасибо тебе. Потому что, знаешь, я тоже боюсь - в каждой фразе - быть грубой, нарушить их равновесие, надломить, пройтись подошвами подкованных сапог. Скощунствовать не против какой-то там морали, а против того, что роится, клубится, искрится между двумя людьми. И вот когда ты сейчас говоришь, что у меня получается удержаться на грани, - тебе я верю.
Люди, вы - ты, Юнкер и ещё - вы лучшие. Спасли меня всем сказанным. Это не хёрт-комфорт и терапия, это что-то большее, потому что я знаю, что есть те, кто не стал бы говорить просто так.